В Москве мы сразу же по приезде начали посещать музеи Румянцева 8) (картина Иванова «Явление Христа народу») и, особенно, Третьяковскую галерею, куда брат ходил каждое воскресенье. Какое же было наше впечатление, когда эти художники стали ходить к нам как близкие друзья!
Особенно близки нам стали Врубель, Серов, Пастернак и Аполлинарий Васнецов. Это тогда была ещё группа молодых художников, и отец заразил их своим энтузиазмом.
Михаил Александрович Врубель больше всех нам импонировал. Прежде всего, у него была прелестная манера говорить с детьми серьёзно, как со взрослыми, а затем мы присутствовали при открытии на первый взгляд скрытых и непонятных, замечательных черт его таланта. Врубеля многие не понимали, считали, что он со странностями, в его рисунках находили элементы чего-то загадочного и сверхъестественного. Иногда нужно было всматриваться для того, чтобы в его поразительных рисунках подсмотреть реальный мир. И вышло очень удачно, что изумительные образы Демона и Тамары отец поручил сделать именно Врубелю.
Сестра Елена (1872 – 1935)
Сколько мы все пережили волнений, вместе с Михаилом Александровичем, когда его первые рисунки не понимали и даже браковали, причём платили за них гроши (по 25 и 50 рублей за рисунок).
Отец перенёс много борьбы и усилий, чтобы продвинуть эти, теперь признанные, шедевры русского искусства.
Замечательно, что первые его рисунки к "Герою нашего времени" (Казбич и др.) были расшифрованы моим братом Митей, гимназистом первого класса. Интересно, что сами художники, чувствуя во Врубеле большой талант и, может быть, несколько завидуя ему, отнеслись к нему не вполне дружелюбно, например, даже позволяли себе употреблять такой глагол: «Врубель здесь чего-то насандорачил», выражая этим его своеобразную, загадочную манеру рисунка.
Среди нас он находил восторженную аудиторию и каждый его рисунок вызывал восторги и удивление. Особенно поразил своим величием образ Демона.
Врубель стал как бы членом нашей семьи, oн переехал в наш дом, снял комнату внизу, мы жили тогда в доме Мороховец на Чистых Прудах, угол Харитоньевского и Машкова переулков.
Теперь этот дом сломан и на его месте стоит новый. Врубель обедал у нас, и мы часто с ним беседовали, он поражал своим большим образованием и, помню, в то время он вместе с нами увлекался чтением романов Вальтер Скотта.
Не буду описывать многочисленных вечеринок, развлечений и бесед, которым мы, дети, были свидетелями и которые производили на нас большое впечатление. Игры, маскарады, шарады и, наконец, домашние спектакли были нашими нередкими развлечениями.
Я уже говорил, что ещё до школы мы устраивали домашние сценки, в Москве было несколько таких спектаклей.
Первый был у Петиного товарища Бычкова, у его отца был меховой магазин на Петровке и был большой зал, в котором мы и устраивали сцену. Играли второй акт из «Горя от ума» и некоторые сцены из «Леса» Островского. Я играл Чацкого, а Петя Фамусова, сестра Вита – Софью. Лучше всех сыграл Петя, только Серов, присутствовавший на спектакле, заметил, что для старика Фамусова у неге слишком белые зубы...
Другие спектакли были уже за плату, в пользу бедных учеников нашей гимназии и происходили в специальном помещении на Бронной, в доме Романова, где впоследствии был еврейский театр. Эти спектакли устраивал с увлечением сам Врубель. Он с братом Петром писал декорации и режиссировал с большим увлечением. Ставили «Севильского цирюльника» Бомарше. Я играл Альмавиву, Петя – Фигаро, а Вита – Розину. Бартоло играл наш товарищ Петров, очень талантливо. Врубель возился с нами на всех репетициях и занимался этим делом с большим увлечением. Со мной ему пришлось очень трудно, так как никак он не мог научить меня спеть серенаду, что было необходимо по сценарию. Мой брат Петя уже тогда был очень музыкален и прекрасно пел. Врубель нашёлся и научил меня, чтобы я сказал Фигаро – «Спой за меня», он спел с большим успехом, и публика не заметила этой вольности, которую мы позволили себе в комедии Бомарше.
У меня осталось лично к Врубелю очень тёплое чувство.
Я ещё с пятого класса гимназии стал давать уроки. Первый урок у меня был у сына заведующей аптекарским магазином у Никитских ворот (Енишерловсй, а магазин назывался Ениш), за этот урок мне платили семь рублей в месяц. Второй урок был у меня у Дудина на Каланчёвской улице, против этого дома были меблированные комнаты «Санкт-Петербург», в которых жил Врубель.
Мы жили на Остоженке в Савёловском переулке 10). Ввиду такой дальности расстояния, приходилось тогда ходить пешком, я ходил на урок прямо из гимназии с Лубянки, и так как мне нужно было ждать урока до шести часов, я на это время заходил к Врубелю. Он каждый день трогательно ждал меня с кипящим самоваром, угощал чаем и, как помню, я съедал целую пятикопеечную французскую булку. Он показывал мне свои картины, беседовал со мною, и мне было дорого и приятно его общество. Затем после урока мы с ним шли пешком, или, если у него были деньги, катили на извозчике обедать.
И так мне тяжело было, уже много лет спустя, лечить его от неизлечимой болезни, беспощадно разрушавшей его мозг и его несравненный талант.
Много дорогого и светлого мы получили и от семьи Серовых. Тогда у них была только одна дочка Олечка, а затем почти каждый год прибавлялись детишки, и мы с ними любили няньчиться. Ольга Фёдоровна Серова устроила мне очень хороший урок у Сабашниковых, нo это было, когда я уже кончил гимназию и был на первом курсе университета. Мне платили 30 рублей в месяц, и я считал себя обеспеченным, а главное, очень хорошая была семья, я с ними подружился и летом с братом Петей гостил у них в Смоленской губернии.
Серову я позировал для царского портрета, я был худой и бледный мальчик с широко расставленными глазами.
Серов писал в Исторический музей семейный портрет Александра Ш, заказанный ему Харьковским дворянством. С меня он делал бывшего наследника Георгия, впоследствии умершего от туберкулёза. Помню, что я подолгу стоял, так что один раз упал от головокружения.
Более близкое знакомство с Василием Ивановичем Суриковым и его двумя дочерьми – Ольгой и Еленой у нас произошло в студенческие годы, так что об этом я буду говорить позже.
Таким образом, жизнь наша вне гимназии протекала очень интересно и была полна впечатлений. У отца почти каждый день бывал кто-нибудь, часто спорили об искусстве, литературе, и мы были внимательными свидетелями этих собраний. В то же время появился у нас и поэт Бальмонт.
Хорошо помню, как он пришёл к нам в первый раз.
Брат Пётр ему открыл дверь, прибежал ко мне и говорит: «Пойдём смотреть, к нам пришёл поэт Бальмонт. Он сам мне так сказал».
Мы стали подсматривать в дверь, и действительно увидели стройного человека в чёрном сюртуке с копной золотых волос на голове. Он тогда переводил Шелли и читал у нас часто и свои звучные, но малосодержательные стихи.
Жизнь в гимназии протекала монотонно, без особых событий, с нелепыми придирками и наказаниями со стороны начальства. Один раз моего брата посадили на воскресенье за то, что он принёс в класс репродукцию картины – иллюстрацию к Лермонтовской русалке, где была изображена в морских волнах обнажённая женщина с рыбьим хвостом; брата обвинили в безнравственности.
Ужасное впечатление произвело на меня выселение евреев из Москвы. Это было в 1892 г. при генерал-губернаторе Великом князе Сергее Александровиче; помню, как несколько товарищей евреев, с которыми мы дошли до шестого класса, должны были со слезами покинуть гимназию, и в три дня выехать из Москвы. Оставили в городе только богатых евреев, которые платили большую гильдию и их заставили на вывесках напечатать свои имена и отчества, для того, чтобы не было сомнения, что это еврейские магазины.
В гимназические годы в Москве увлечение театром мы очень легко могли удовлетворить. Тогда в Москве было много прекрасных театров, но особенно в то время блистал Малый театр с его классическим репертуаром и такими актерами, как Ермолова, Федотова, Южин, Горев, Ленский, Рыбаков, Макшеев, Музиль и др. Чтобы достать билет на галёрку за 37 копеек, надо было рано утром идти в кассу в очередь. Я помню, как бегал зимой в кассу театра ещё в темноте, в гимназическом пальтишке и, чтобы не замёрзнуть, обёртывал газетами ноги.
У нас исключительным успехом и любовью пользовался Южин в таких пьесах, как «Макбет» 11), «Граф де Ризор» 12), «Рюи Блаз» 13) ,«Коварство и любовь» 14) и др. Какие благородные и волнующие чувства вызывали эти спектакли! Мы запоминали наизусть целые сцены и часто, подражая Южину, декламировали монологи.
Позже, вслед за увлечением романтизмом, последовало увлечение Островским – «Лес», «Бедность не порок» и др. Я помню ещё, как в Малом театре в антрактах играл оркестр разные пьески, не имеющие никакого отношения к сюжету, а после окончания трагедий шли смешные водевили.
Вкус к трагедиям и к Шекспиру у нас был воспитан с детства, и мы с особым увлечением посещали всей семьёй гастроли знаменитых трагиков: Росси, Сальвини, Эмануэля и артистки Дузе. Приезд этих лиц был всегда событием, мы забывали все свои занятия, садились за перечитывание бессмертных трагедий Шекспира, а вечером бежали на галёрку или даже зайцами, давая на чай капельдинеру, пробирались куда-нибудь в проход и там, стоя, с замиранием сердца, в тесноте и духоте следили за развитием спектакля.
Театр Корша 15) мы не любили, хотя там для учащихся ставили спектакли по дешёвым ценам и шли новые комедии.
Актрисами Ермоловой и Федотовой у меня такого увлечения не было, хотя уже в старших классах я пересмотрел и Ермолову и Лешковскую во всех коронных ролях.
И уже студентом первый спектакль Художественного театра ("Потонувший колокол") я смотрел в Охотничьем клубе 16). По сравнению с классической игрой Малого театра, игра Художественного казалась любительской и вызывала критику. Мне показалось, что это игра выученная, неестественная, а не от непосредственного таланта. Игра Станиславского впоследствии в Ибсеновском "Докторе Штокмане" мне совсем не понравилась, и в этой роли Коршевский актер Киселев был гораздо выше.
Интерес к Ибсену у нас в семье поддерживался тем же Врубелем. Я помню, как отец хотел поставить в домашнем спектакле "Дикую утку" и уже начались репетиции, но всё-таки спектакль не состоялся.
Оперный театр появляется на нашем горизонте гораздо позже. В Большом театре тогда гремел баритон Хохлов, несравненный Онегин и Демон, с бархатным голосом и необыкновенной игрой и наружностью; из теноров отличался Преображенский в «Гугенотах» 17). Из других опер мы обожали «Руслана», которого знали наизусть. «Жизнь за царя» 19) мы не слышали, и я до сих пор, к стыду своему, её не слышал. Отец считал сюжет черносотенным и не позволял нам её слушать.
Большое впечатление оставила по себе частная опера Прянишникова. Там мы с Врубелем слушали «Сельскую честь» Масканьи и «Паяцев» Леонковалло. Мелодии из этих опер до сих пор приятно звучат в моих ушах.
Ещё позже мы стали увлекаться итальянской оперой, которая каждый пост приезжала на гастроли. Там мы слушали Мазини, Скотти, Батистини, Таманьо, Зембрих и др.
В Дворянском Собрании (Дом Союзов) по субботам мы посещали и репетиции симфонического оркестра Сафонова, последний позволял учащимся ходить на эти репетиции бесплатно, но требовал соблюдения строжайшей тишины и порядка.
Вот насколько интересен и богат был театральный сезон в то далёкое время в Москве и сколько я перевидал пьес и сколько получил впечатлений от этих замечательных мастеров искусства. Такую обильную пищу я получал для развития эмотивной стороны моей натуры. Что касается физической стороны, то в этом отношении я несколько отставал, правда, зимой мы увлекались коньками и катанием с гор, ходили на каток на Чистые пруды, в последствии, уже с барышнями, на Патриаршие пруды, где играла музыка, а летом мы любили купанье и греблю, чем занимались на даче в Давыдкове или на Москве-реке.
В гимназии преподавалась военная гимнастика, но это дело было поставлено плохо.
Я уже говорил о том, что брат Пётр отстал от меня.
В пятом классе он настолько увлекся рисованием, что ему гимназическая премудрость показалась ненужной. Он решил, что может поступить в Училище живописи, но отец этого не допустил и Петя остался в пятом классе на второй год.
Моим неизменным другом был Ефимов, но скоро его стали вытеснять товарищи моего брата, которые целой толпой группировались вокруг него. Из них у нас в доме стали бывать Володя Ракинт, Ануфриев, а затем три брата Милиоти и, наконец, Давыд Иловайский и Валерий Габричевский.
Все эти лица стали большими друзьями нашей семьи, и их дружба как раз совпала с началом моего полового развития.
Володя Ракинт жил у своего дяди, путейского инженера, со своей матерью, ещё не совсем увядшей женщиной, с большим темпераментом (она влюблялась в молодых людей) и очень любившей пить мадеру. Жили они богато, но видимо не по средствам. Володя был очень способный, массу читал, всё быстро схватывал налету, и у него рано стал проявляться половой инстинкт и темперамент. У меня в этом отношении в течение многих лет шла постоянная и довольно мучительная борьба. С одной стороны, под влиянием разговоров товарищей в гимназии, половое чувство проявилось довольно рано, а, с другой стороны, возникли и тормозы к его удовлетворению. Те же разговоры о возможности получить венерическую болезнь, а в дальнейшем созрело чувство воздержанности на почве требований моральной чистоты. Последнее особенно окрепло позднее под влиянием Валерия Габричевского, который авторитетно защищал необходимость чистоты до брака, как для мужчины, так и для женщины.
Мучительность указанной борьбы в моей душе в значительной степени зависела от того, что половое чувство в конце школьного периода продолжало возбуждаться. Из Украины приехала в Москву семья Жебунёвых, тоже бывшие дворяне с большим революционным прошлым. У них было четыре дочери. Две старшие – близнецы нашего возраста, детство они прожили в деревне, на вольном воздухе, очень рано развились, и от них так и дышало здоровьем и желанием. Воспитание у них было свободное, родители их ни в чём не стесняли. Они часто бывали у нас и держали себя как близкие и родные.
Разумеется, скоро начались объятия, поцелуи, ухаживания, причём особенной духовной близости не было.
Летом мы ездили к ним в имение в Курскую губернию, где нас отпаивали молоком и кормили вкусными украинскими блюдами и там, на привольном воздухе эти ухаживания продолжались.
Брат Пётр и здесь имел наибольший успех, но девиц для этих ухаживаний хватало на всех.
Указанные выше тормоза с годами стали крепнуть и, уже будучи студентом, когда я через того же Ракинта получил место на строящейся Архангельской дороге, то Г.Ж. неожиданно для меня оказалась со мной в одном вагоне. Это всё было устроено родителями. Она доехала до Вологды, и там я её оставил, несмотря на её слезы, и уехал один на пароходе в Архангельск. Соблазн был очень велик, но, очевидно, настоящего чувства не было, а тормоза хорошо работали. Впрочем, не следует считать, что я отверг её сильное чувство, я знал, что ей всегда больше нравился Петя, а я был в резерве.
Много и приятных и хороших дней мы провели в этой семье. Много впечатлений оставила и природа с полями пшеницы; я помню, как один год был небывалый урожай, и мы часто ездили по полям и на молотьбу, и на мельницу.
Там же мой брат Петя написал на балконе мой портрет, в коричневом берете и с розой 20). Такой антураж он сделал под впечатлением убийства в это лето президента французской республики Карно анархистом Казерио, хотя я, несмотря на указанный костюм, по своему грустному виду, на анархиста не похож.
Портрет этот сейчас висит у меня в спальне и очень мне дорог по далёким воспоминаниям.
У Жебунёвых же в квартире на Долгоруковской я один раз видел студента Каляева, который впоследствии бросил бомбу в Великого князя Сергея. Это был худенький молодой человек, очень молчаливый, с большими грустными глазами и потом я никак не верил, чтобы этот тихий мальчик мог стать столь смелым террористом.
Были у нас и другие знакомые барышни – сестры нашего товарища по гимназии Гридина. Мать его была вдова с тремя дочерьми. Это была мелкобуржуазная семья, у них устраивались журфиксы 21). На этих журфиксах было довольно скучно, но одна из сестер была очень хорошенькая и мне было очень приятно кататься с ней на коньках, но дальше легких рукопожатий дело не пошло.
Я учился танцевать с её братом, но я оказался малоспособным и так и не научился и танцевал только кадриль.
С Володей Ракинтом и другими товарищами мы толпой ухаживали за тремя сестрами Лятошинскими. Две из них были очень хорошенькие – Машенька и Любочка. Машенька впоследствии умерла от туберкулёза в Париже. Она нравилась младшему брату Мите, а Любочка – Пете. Я же бывал у них больше за компанию, нам нравилась их обстановка некоторой богемы, хотя они были очень строги и недоступны, но нравилось у них бывать из-за разных чудачеств, которые вытворял особенно Володя Ракинт. Слишком большая робость и сдержанность с их стороны не дали никаких реальных результатов, и никто из нас не женился, хотя у брата Пети к этому было близко.
Гимназическая жизнь протекала по-прежнему монотонно и неинтересно, разнообразили её шалости и выходки некоторых учеников, заставлявшие волноваться наше начальство. Например, был большой скандал в гимназии, когда первый ученик Соловьёв, записанный на золотой доске, из класса моего младшего брата, пронёс в класс сероводород, наложил его в чернильницы и тем отравил воздух. Он увлекался химией и, видимо, не думал о таком эффекте. Началось следствие, товарищи его не выдавали, и директор был в недоумении, кто этот преступник; он собрал всех учеников, читал законы, требовал выдачи виновного, но все молчали. Надзиратель догадался перенюхать все шинели в швейцарской и торжественно принёс в зал шинель Соловьёва. Директор не ожидал такого удара и даже заплакал – "Так это ты, вонючка". И мальчик, несмотря на его успехи, был исключён из гимназии.
Скучная жизнь гимназии изредка оживлялась внешними событиями – один раз приездом царя Александра Ш в Москву.
Директор собрал нас рано утром и мы пешком отправились в Кремль смотреть выход на Красное Крыльцо. 22) Директор был в мундире со звездой и лентой, и чтобы мы ближе видели царя, он нас расставил против Чудова монастыря 23) у ворот, где стоял кучер с царским экипажем. Директор был уверен, что царская семья проедет именно здесь. Мы ждали терпеливо более двух часов и вдруг увидели, что лошади переехали на другое место; царь, который всегда боялся покушения на него, часто менял свои маршруты. Директор очень расстроился. Мы увидели издалека только широкую спину царя и сапоги его бутылками, когда он медленно поднимался на Красное Крыльцо. Директор с горя махнул рукой и отпустил нас домой.
Другое событие – это франко-русские торжества, когда по этому поводу по всей Москве были демонстрации. 24) Нас собрали в актовый зал, и учитель французского языка читал письмо, посланное нам французскими гимназистами, оно начиналось словами: "как верная голубка" и т.д.
Перевод этого письма читал учитель латинского языка Адольф. Директор сказал прочувственную речь, над которой мы трунили, он говорил с акцентом и пересолил в патриотизме.
Например, он оказал: – «Наш государь разрешил французским кораблям качаться в Кронштадтской гавани».
После заседания ученики схватили бедного учителя-француза на руки и с криком «ура» по русскому обычаю носили по классам, качали, подбрасывали чуть не до потолка. Потом вышли во двор, начали звонить в колокол и с пеньем Mapсельезы 25) и гимна "Боже царя храни" вышли толпой на Кузнецкий мост. Начальство испугалось, и надзиратели начали нас разгонять по домам. Но очень забавна была комбинация марсельезы и русского гимна.
Не буду описывать мелких выходок и шалостей, которые несколько оживляли вообще скучную жизнь нашей школы. Знаний она давала немного, а главное наши учителя не умели возбудить интерес к науке. Грозой был протоиерей Языков, преподававший закон божий, злой старик, который знал, у кого из детей родители неверующие и тех учеников жестоко преследовал и лепил им двойки, требуя зазубривания наизусть катехизиса Филарета 26), смысл которого был неясен.
Одно лето мы гостили в имении Петиного товарища Бычкова в Белоруссии, около Бобруйска в Минской губернии. Помню, что там я впервые прочел "Дон-Кихота" Сервантеса, от чтения которого я никак не мог оторваться. Там меня очень интересовала новая природа, аисты на крышах.
В то время была эпидемия холеры, и когда мы подъезжали к Москве, то только и было разговоров о холере. Я был всегда мнительным, и я вообразил, что заболел холерой. Петя, из подражания мне, тоже стал жаловаться на живот. Отец отвёл нас к доктору Н.С. Тандову (Остроумовский 27) ординатор), очень умному врачу. Я помню, что он ткнул нам пальцем в живот и сказал: «Пошли вон, дураки».
Разумеется, это нас очень успокоило, и мнимая холера сразу прошла.
В 1894 году я приступил к экзамену на аттестат зрелости. Этот экзамен был обставлен очень строго. Происходил он в актовом зале, каждому экзаменующемуся давали отдельный столик и между этими столиками ходили члены комиссии и следили, чтобы не списывали и не перешёптывались.
Темы присылалась из Учебного округа, и директор торжественно, большими ножницами, вскрывал конверты с пятью печатями и объявлял в присутствии всей комиссии и экзаменующихся. Во всех гимназиях Московского округа экзамены назначались в один день и час. В тот год какой-то ученик через чиновника округа узнал содержание тем, и некоторые подготовились к ним. Об этом как-то дошло до попечителя, темы экстренно были переменены и мы получили довольно трудный отрывок из Тита Ливия, который никто не сумел толком перевести, и вот, семь человек получили неудовлетворительно, а остальные еле вытянули. Четыре никому не поставили. Потом, на устном экзамене поправились, так что всё сошло благополучно. Я был в числе семи не понявших текста. Конечно, это зависело от того страха и волнения, какие мы испытывали на этих экзаменах.
Русское сочинение на тему «Труд и любовь к ближнему, как необходимые основы нравственной жизни», я написал на пять, так же хорошо решил задачи. Устные экзамены прошли благополучно и я, счастливый, уехал на урок в Дарьино, под Москвой, где отдыхал и наслаждался дачной жизнью.
На медицинский факультет я решил поступить давно. Может быть, под влиянием рассказов отца о нашем деде, который был морским врачом. В то время большинство шло на юридический факультет, где можно было ничего не делать. На медицинский пошло только пять человек. Первый ученик – Воскресенский, сын священника, странно решал свою судьбу – или на медицинский факультет, или в духовную академию. Он хотел или лечить душу, или тело. В духовную академию был трудный конкурс, он его не выдержал и поступил на медицинский факультет.
Для меня очень трудный вопрос был материальный, отец постоянно нуждался в деньгах и ему очень трудно было содержать такую большую семью. Мне даже не на что было сшить форму, я только смог себе купить студенческую фуражку с синим околышем и до холодов ходил в университет в старой гимназической шинели, пока не удалось справить студенческое пальто. Я начал хлопотать о стипендии. Тогда существовала казённая стипендия, за которую надо было отслуживать по окончании курса, куда пошлют, и были частные, пожертвованные стипендии. Я начал хлопотать о частной стипендии. Для этого надо было представить свидетельство о бедности от полиции, и вот здесь начались мои мытарства. Когда я приходил в участок, то со стороны начальства я встречал полное равнодушие и какую-то стену. Наконец, отец меня научил. Он мне посоветовал подойти к писарю и положить ему на стол три рубля. Я очень волновался и не знал как ему сунуть взятку и нe выйдет ли скандала. Но этот приём подействовал замечательно, писарь как-то многозначительно кашлянул и сказал – «Господин студент, приходите в три часа», и я действительно получил необходимую бумагу.
Я получил стипендию 18 рублей в месяц. К этому скоро присоединился урок у Сабашниковых за 30 рублей в месяц. Урок был лёгкий, через день и, таким обрезом, я материально был сразу совершенно обеспечен