![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Теперь, в настоящее страшное время массовых убийств, сплошного горя и непоправимых потерь достижений и завоеваний человеческого труда и гения, кажется невероятным вспоминать, как спокойно и беззаботно мы тогда жили. По своему характеру меня очень волновала предстоящая церемония, тем более, что у Сони было много родных и надо было выполнить весь необходимый и принятый тогда порядок торжества: благословение, венчанье в церкви и свадебный обед.
Маленькая церковка была переполнена и мне показалось, что Соня была очень эффектна в белом платье с длинным шлейфом, когда её вёл под руку её дядя Григорий Александрович, красивый и представительный во фраке.
Я не мог дождаться от волнения, когда эта церемония кончится. Из церкви мы поехали на обед к Надежде Александровне и там пировали до утра. На свадьбе, кроме родных были все врачи клиники и Шервинский во фраке и со звездой, так что я смеялся, что моя свадьба была с генералом. Был и другой генерал – дядя С.П. – Федор Михайлович Вышеславцев.
Мы поселились в маленькой квартире на Зубовском бульваре, в деревянном домике, но очень уютном. На другой день после свадьбы я, как всегда рано утром, явился в клинику, на что В.Д. Шервинский мне заметил: «Ну, сегодня Вы могли и не приходить».
И вот я вступил в самый спокойный и самый счастливый год моей жизни. Действительно, оглядываясь сейчас, сорок лет спустя, я вижу, что тогда ничто не омрачало моего семейного счастья. Ни нужды, ни горя, ни особенных тревог не было, передо мною открывалась широкая дорога труда и дальнейшего совершенствования. Я усердно посещал клинику и начал готовиться к докторскому экзамену. Скоро, мало-помалу ко мне начали обращаться за помощью больные. Сначала пошли прислуги, гувернантки и другие мелкие служащие. Первая платная больная была дама с ревматизмом, живущая у нас в доме. Помню, что я очень волновался при её лечении, ибо она мне верила больше, чем я сам себе. Она каждый день вызывала меня, и мне стыдно было брать с неё каждый раз за визит, она платила всего три рубля, но при тогдашней жизни это было немало (за квартиру я платил 40 рублей в месяц). У меня было какое-то особое чувство конфуза при получении гонорара, которое вскоре прошло. Должен оказать, что частная практика у меня довольно быстро стала развиваться, и я должен сознаться, что материальная сторона её у меня не была на первом плане. Меня всегда прежде всего интересовал сам больной, его болезнь, его быт, меня интересовали встречи с новыми людьми, и я всегда переживал каждый случай и тот или другой его исход. Практика давала мне широкую возможность наблюдать жизнь различных слоёв московского населения и различную реакцию ладей на все события тогдашней жизни.. Больные очень хорошо чувствовали моё к ним отношение и верили, что я стою за их интересы.
Я всегда дорожил своей свободой и независимостью и незаметно притекающий заработок от больных создавал эту свободу. Больные бережно относились всегда к моему времени и всегда спокойно ожидали своей очереди. Практика давала мне возможность наблюдать много функциональных болезней и много таких болезней, которые проходят на ходу и не требуют госпитализации. Ведь наши клиники и больницы чаще всего заполнены тяжёлым анатомическим материалом, часто в финальных стадиях, этим больным невозможно и помочь. Около 10% этих больных умирает, и у анатомов поле наблюдения значительно уже, чем у клиницистов, которым принадлежат и эти 10% и те 90%, которые выписываются и болезни которых или проходят или затихают. Всё это говорит за то, что практика необходима для врача, она значительно расширяет поле его наблюдений.
Остается один деликатный вопрос – это платность. Но больные, и очень многие, не хотят лечиться даром и не верят в бесплатный совет. Сколько раз мне приходилось отказываться от гонорара, и как часто из-за этого происходили неловкости и затруднения для тех же больных... Иногда приходилось лечить и нахальных больных. Помню, как в особняке генерала Толмачёва по Тверской, мне лакей вынес на подносе гонорар, после того как я посмотрел и полечил генеральскую гувернантку; мне показалось обидно, что генеральша совсем не вышла, и я послал с лакеем гонорар обратно и уехал. Но подобных недоразумений у меня было очень мало. Правда, бывали случаи, когда меня из-за пустяков понапрасну будили ночью и звали к таким больным, которым помощь была не нужна, например, поссорятся супруги или приревнует кто-либо – и готов сердечный припадок. Гораздо чаше это были больные, которым была нужна медицинская помощь.
Окончив первые два семестра занятий в клинике, я весной с женой поехал в заграничную командировку, сначала в Париж, а затем в Мадрид на Международный Конгресс врачей. Это моя третья поездка за границу была особенно интересной. Я читал «Письма об Испании» Боткина и мне очень хотелось посмотреть эту страну и посетить музеи Мадрида (Веласкес, Гойа и др.). Я был тогда ещё молодым врачом и ещё не вполне осознал величие нашей науки, но я хорошо помню в Мадриде успех нашего физиолога Павлова, когда его доклад о работе пищеварительных желез был увенчан Нобелевской премией. Признаюсь, что я мало посещал заседания Конгресса, я бывал в больницах и клиниках, но больше меня интересовала сама Испания, её города, её природа, её жители. В Мадриде, кроме музеев, дворцов и парламента, мы видели и бой быков и убежали после первого сеанса. Как ни красиво это зрелище по краскам, но оно очень жестоко, и мы до конца не досидели.
Любопытен был приём Конгресса в Королевском дворце испанским королем Альфонсом ХII. На пригласительных билетах, присланных только конгрессистам без жён, было предложено явиться во фраках. В обширных залах великолепного дворца нас расставили по национальностям, русских поставили в одном зале с немцами, и сразу бросилась в глаза резкая разница между этими двумя группами. Немцы стояли рядом, тихо как один человек, держа в правой руке шапо-клаки.9) Русские стояли гурьбой, среди фраков каким-то образом оказался один гимназист, в серой курточке и четыре женщины. Известный земский врач доктор Долженков, огромного роста, с рыжей большой бородой, правда, был во фраке, но в жёлтых башмаках и в руках держал серую фетровую шляпу. Нашу группу представлял русский посол в Испании в мундире, очень представительный, высокий, похожий на Тургенева, поражало только присутствие в его правом глазу монокля, очевидно, это был признак его дипломатического поста.
Председателем делегации был профессор В.М. Тарновский, он был во фраке, с лентой через плечо.
Вошёл король – ещё молодой человек с дегенеративным лицом, с вытянутой вперед челюстью. Он был одет в гусарский мундир с гетрами и хлыстом в руке, он собирался ехать верхом после приёма. За ним шли две королевские дамы в глубоком трауре – его мать и сестра.
Немецкая группа стройно вытянулась и крикнула – Ноch! 10) У них король не задержался и подошёл к нам.
Здесь было совсем не то. Прежде всего женщины-врачи захотели говорить, именно сказать королю о движении в России женщин к высшему образованию и о первых русских женщинах-врачах. Одна из них начала лепетать об этом на французском языке, но сбилась и речь не окончила. Затем выступил вперед доктор Долженков и тоже хотел поразить испанского короля тем, что в России есть такая организация, как земская медицина.
Он только сказал «Semstvo russe» и король сразу попятился от его могучей фигуры. Профессор В.М. Тарновский на изящном французском языке быстро загладил происшедшие шероховатости и король с улыбкой последовал дальше, а мы вскоре покинули дворец. Угощение не было предложено, и мы тут же на улице утоляли жажду великолепными апельсинами.
Из Мадрида мы поехали в Толедо, где видели реликвии Сервантеса и его бессмертного Дон-Кихота, а потом отправились ещё дальше на юг в Севилью, Гренаду и Кордову. Это путешествие мы совершали с группой невропатологов и психиатров, из которых особенно развлекли нас Баженов и Минор.
Баженов вскоре отстал, увлекшись осмотром испанских кабачков, а с Минором мы путешествовали до конца и очень подружились. Минор был тогда в расцвете своих сил, за границей его уже знали, он был очень остроумен и находчив, обладал большой способностью к языкам и, не изучая раньше испанского языка, имел смелость, пользуясь латинскими корнями, изъясняться на нём. Немножко надоедала его мнительность. Он часто меня просил проверить его пульс и посмотреть язык. Он всё время боялся заболеть чем-либо на чужбине и был рад путешествовать с врачом. Навсегда в моей памяти останутся дворцы Севильи с их внутренними дворами, садами и фонтанами, узкие улочки с цирюльнями и многочисленными кафе, песни, танцы, цветы и теплая, южная природа.
К лету мы вернулись в Россию и поехали в Рязанскую губернию к Надежде Александровне, моей тёще, в деревню. Недалеко от Ильясовой мельницы она купила усадьбу с большим фруктовым садом, в очень живописном месте, на горе, на берегу Осетра.
Надежда Александровна с большой любовью и заботой устроила нам там наверху очень уютное помещение с кабинетом для моих занятий и восемь лет подряд, каждое лето, мы проводили там с большой пользой для себя и для детей, как на лучшем курорте.
Первое лето на Ильясовой мельнице жили Кончаловские – Виктория Тимофеевна и брат Пётр – художник с женой. Он стал писать портрет Софьи, и мы каждый день ходили за две версты на мельницу. Лето прошло незаметно и весело, Надежда Александровна была очень радушная хозяйка, и у неё был постоянно полный дом гостей. Наши друзья скоро сделались её друзьями. В «Высоком» скоро перегостили все близкие нам люди и среди них Валерий Габричевский.
С этими годами у меня связано столько дорогих и так далеко ушедших воспоминаний. С Надеждой Александровной мы развели там большой приём для крестьян. Я составил и привёз из Москвы большую аптечку и по утрам принимал больных, а Надежда Александровна готовила и раздавала лекарства. Скоро к нам стали возить больных из всех деревень, и это дело отнимало всё утреннее время до обеда. Со временем, это дело пришлось ограничить, так как ко мне стали возить больных по всем специальностям – и психических и хирургических, а когда у нас пошли дети, то наши мамаши стали бояться заразы.
Оглядываясь на моё прошлое, я вижу, что много приобрёл от впечатлений при путешествиях, при перемене мест, но ещё больше от встреч и общения с интересными людьми.
Моя врачебная профессия мне особенно дорога потому, что она дала мне возможность видеть много равных людей с их горестями и радостями, людей разных верований, разных профессий и разных интересов. Быть может, это большое поле наблюдений позволило мне узнать жизнь во всём её объеме, с её обидами и несправедливостями, с её пошлостью, но и с её хорошими и благородными сторонами. Люди легче всего познаются в несчастье и горе, и сколько мне раз приходилось наблюдать человеческое горе и реакцию на это горе со стороны разных людей.
Из Вышеславцевских друзей моими друзьями скоро сделались два человека: сначала Леонид Федорович Тарасов, а потом, ещё сильнее, как родной, стал для меня Яков Яковлевич Димара-Симонович.
Леонид Фёдорович был учителем у Саши, Сониного брата, но когда я с ним познакомился, он уже был математиком в Страховом обществе «Якорь» и жил недалеко от нас в уютной квартирке. Он Соню знал ещё подростком и, мне кажется, что она ему нравилась. Он стал бывать у нас почти каждый день, и мы с ним очень приятно беседовали за чайным столом, о всех невзгодах тогдашней серенькой жизни. Леонид Фёдорович наружностью был очень похож на Чехова и сам он был ярким представителем интеллигенции 90-х годов прошлого столетия. Он был скромный, честный работник, бывал за границей и по убеждениям был конституционалистом, верил в представительные учреждения и те свободы, которые отвоевали себе англичане. Впоследствии он сочувствовал кадетской партии и надеялся на Первую Государственную Думу. У него было слабее здоровье и, когда после Мировой империалистической войны началась разруха и голод, он не выдержал и умер от туберкулеза в Вышнем Волочке, куда уехал к родным, распродав своё имущество и бросив московскую квартиру. Его письменный стол и кресло с книжным шкафом я купил для клиники и до сих пор эта мебель стоит в госпитальной терапевтической клинике Второго мединститута, как память о моём друге.
С ним я очень много переживал во время японской войны, затем после поражения русских армий, когда появились надежды на конституцию, манифест 17-го октября, сначала надежды, а потом разочарование, выборы в Первую Государственную думу, декабрьское восстание, а затем снова реакция и, наконец, война с Германией и революция.
К другому бывшему Сониному поклоннику – Якову Яковлевичу я тоже не имел повода ревновать, ибо мы очень скоро трогательно полюбили друг друга. Это был совершенно особенный человек, с чистой душой, необыкновенный альтруист, очень неглупый, отзывчивый. Все его любили и поверяли ему самые сокровенные свои тайны,, особенно женщины. Он был очень нервный, и даже его считали ясновидящим; он, в самом деле, обладал способностью какого-то предчувствия и мчался туда, где чувствовал горе. У Вышеславцевых рассказывали много таких примеров его предчувствия, быть может, это представление возникло от напряжённых нервов при потерях сначала отца, а затем через год, брата. Но Яков Яковлевич периодически действительно болел душевным расстройством, на него нападала тоска, и он скрывался в какое-нибудь странствие по России в самых ужасных условиях. Но распада личности у него не было, он был всё-таки вполне полноценным и очень для многих ценным и нужным человеком. Перед моей свадьбой он исчез из Москвы и полтора года не показывался, потом явился и стал бывать у нас. Он трогательно следил за моими успехами и продвижением вперёд на медицинском поприще. На всех семейных торжествах он старался всем доставить удовольствие, очень недурно сочинял экспромты и стихи, участвовал в играх и шарадах.
На протяжении многих лет я видел от «Жака» только хорошее, все наши горести он переживал с нами так горячо, как самый близкий человек. В нём было какое-то истинно христианское чувство, он, может быть, имел большую, несколько надломленную дуду, с оттенком мистицизма, некоторые чудачества, но это был настоящий, чистый, русский человек. Он мне всегда напоминал героев Доетоевского, ищущих настоящей правды и для неё жертвующих собой. У него была необыкновенная терпимость к людям с разными взглядами и уменье понимать их психологию, у него были друзья богатые и бедные, и те и другие его одинаково любили, а он всю жизнь был пролетарием и довольствовался очень малым. У него не было специальных знаний и специальной профессии, он служил в разных местах, очень много знал, он был талантлив, в нём бился пульс настоящей одарённой натуры, он чувствовал красоту природы и мира. Я слышал, что он был влюблён в Соню, но когда я с ним встретился, то у меня не только не было никакого чувства ревности, но он стал самым близким другом, и эта дружба была взаимная, ибо я чувствовал, как он горячо меня полюбил. Это чувство распространилось на моих дочерей, с которыми у него всю жизнь была нежная любовь. Эта любовь проявлялась не только в постоянных заботах, но даже в мелочах: он носил на своей цепочке брелок с фотографиями моих дочерей. Теперь, после его смерти, я ношу этот брелок как самую дорогую память о нём.
Он был всегда самым верным и самым приятным моим пациентом. И как терпеливо он переносил свои страдания. Долгие годы он страдал язвой желудка, которая в конце концов переродилась в рак. Операция, произведенная П.Д. Солововым, дала только временное облегчение. Он знал и чувствовал неизбежность смерти и ждал её с удивительной твёрдостью и терпением. Много я видел в своей жизни страдальцев, но такого спокойствия и твёрдости я не видал. Никогда образ этого человека не исчезнет из моего сердца, и он будет всегда образцом любви, гуманности и альтруизма.
Первое большое волнение в семье я пережил после родов первой дочери Тани в феврале 1904 года. Беременность протекала у Сони нормально, рожала она дома, на родах был профессор Н.И. Побединский. Роды были очень трудные, затянулись, а, главное, после родов поднялась температура, я совершенно потерял голову. Выяснилось, что акушерка, которая у Сони принимала, была из родильного приюта, который закрыли из-за послеродовых инфекций. Я заметил, что Побединский несколько встревожен. Он предложил мне пригласить Снегирёва на консультацию. Я уже писал, как Снегирёв поднял упавшее настроение и поставил благоприятный прогноз. Только через шесть недель Соня встала, но была очень слаба. Вспоминаю, что когда наступило улучшение, мы с Побединским с удовольствием пообедали голубцами и заливной рыбой, которую принесла нам добрая Надежда Александровна. Побединский пригласил к себе в помощники для ухода за больной своего ассистента П.К. Унтилова и он, действительно, её выходил. С тех пор он на вою жизнь стал нашим другом и даже породнился с нами, женившись на Сониной двоюродной сестре – Мане Вышеславцевой. Вся наша семья очень переживала болезнь Сони, особенно мой отец, который часто приходил и нянчился с новорожденной Таней.
Только что я успокоился после пережитых волнений с Сониными родами, как на нас надвинулась новая беда. Я заметил, что отец начал худеть и потерял свою обычную жизнерадостность и бодрость. Он всегда отличался хорошим здоровьем и за свои 64 года болел очень редко. Я его посмотрел и, к моему ужасу, нащупал у него в животе плотную, бугристую, разбросанную опухоль. Диагностика злокачественного процесса не подлежала сомнению. Я попросил посмотреть его Л.Е. Голубинина и профессора П.И. Дьяконова. Они подтвердили диагноз – саркома забрюшинных желёз и невозможность оперативного лечения. Решили попробовать лечение Рентгеном. Валерий Габричевский достал от Хомякова рентгеновскую установку, и её удалось поставить у отца в квартире. По тому времени это дело было нелёгкое.
Однако, лечение Х-лучами пользы не принесло, и отец продолжал таять и слабеть. С грустным чувством я уехал в деревню к своей семье в Рязанскую губернию и оттуда приезжал его навещать летом несколько раз, и каждый раз убеждался, что болезнь быстро прогрессирует. Отец, уже больной, весной решил бросить старую квартиру на Чудовокой улице за Остоженкой и переехал в меньшую квартиру на Б. Молчановке в доме Джанумова. Тогда ещё были обозначения по домовладельцам, а не по номерам.
15 сентября 1904 года он скончался, мы, все дети, уже были в Москве. Время тогда было скучное, шла неудачная японская война. У меня сохранился номер «Русских ведомостей», в котором был помещён некролог об отце проф. Мануйлова, того самого, который в дальнейшем играл некоторую политическую роль. Он был первым избранным ректором Московского Университета, получившего временно автономию, а позже был министром народного просвещения во Временном правительстве. Меня поражает скудость и бледность того материала, который содержит номер газеты. Мне было приятно что в некрологе была отмечена полезная литературная и издательская деятельность отца и, правда, эзоповским языком был дан намёк на препятствия, которые он встречал при своей работе.
На похоронах народу было немного, время было глухое. Я помню, что меня тронуло, когда я увидел подъезжающего на извозчике очень расстроенного художника Пастернака; помню, что священник встретил нас, братьев, довольно грубо и спросил, почему покойник не приобщился и даже пугал, что его не следует хоронить. Однако, всё обошлось благополучно, и мы его опустили в могилу на Ваганьковском кладбище.
Потерю отца я переживал не только остро, но и хронически. В дальнейшем на своем жизненном пути я всё больше и больше чувствовал его роль и значение для нас, и мне всегда было досадно, что я при его жизни недостаточно его ценил и понимал. При всех наших успехах, мне так хотелось, чтобы он видел плоды своих усилий. Его многие взгляды оказались пророческими, например, характеристика немцев и их грубой культуры, его горячий протест против войны, как массового, организованного убийства, его постоянное возмущение насилием над культурой и свободой – всё это так справедливо и так созвучно со всем тем, что пережили мы и наша страна после его смерти. Я убежден, что Россия дала немало таких людей, с такой глубокой и утончённой культурой, людей так сильно чувствующих и понимающих красоту мира и необходимость справедливости к людям. Вообще, можно утверждать, что русская интеллигенция по своей внутренней культуре выше заграничной, у неё шире кругозор, меньше мелкобуржуазных условностей, а главное, душа глубже и шире. Я за свою жизнь двенадцать раз был за границей и часто наблюдал, что внешний лоск и множество, на наш взгляд, глупых предрассудков, затеняли и ограничивали их внутренний мир.
Работа в клинике шла спокойно, и я уже напечатал свою первую работу о желудочно-кишечном свище. Я сделал небольшой очерк этого тяжелого симптома на основании одного наблюдавшегося мною случая. Эта работа была напечатана в Сборнике клиники по поводу тридцатилетнего юбилея Шервинского. Я принимал большое участие в редактировании этого тома и в организации этого юбилея. Чествование Шервинского было очень скромное с подписным обедом в Эрмитаже.11) Наша клиника начинала понемногу завоёвывать авторитет. К тому времени Остроумов покинул свою кафедру, и тогда очень скоро факультетская клиника заняла первое место на Девичьем Поле.