![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Между тем, моя работа всё расширялась. Я уже в то время имел большой заработок, ездил на специальном извозчике по больным и имел большие домашние приёмы больных. Поле моих наблюдений всё расширялось, а в Терапевтическом Обществе из редактора меня избрали товарищем председателя, и я стал по временам заменять В.Д. Шервинского.
Среди моей кипучей деятельности вдруг летом 1914 года грянула германская война. Первые удары этой войны были ужасны. Героическая Бельгия, падение её крепостей, нажим на Францию. Наши неудачи в Восточной Пруссии. Оба брата пошли в армию в Сибирскую артиллерию прапорщиками, брат Сони – Кока, тоже пошёл на фронт. Москва была далеким тылом и в ней жизнь била ключом. Начали открывать госпитали и лазареты. Война приняла позиционный характер. Русские армии, как всегда, сражались храбро, но мешали воровство, бюрократизм, измена и шпионаж. К войне мало-помалу стали привыкать, и она долго не отражалась на экономическом положении России. Но с третьего года начались затруднения и, параллельно с ними, волнения и беспорядки. Самое ужасное было то, что двор и его клика не понимали положения. Дума никакого значения не имела, а при дворе бесчинствовал знаменитый Распутин. В декабре 1916 года состоялся очередной Терапевтический съезд, посвящённый военному травматизму, и вот на этом съезде распространилась радостная весть об убийстве Распутина. Это убийство послужило как бы сигналом к общему возбуждению умов, начали произносить речи, предупреждающие правительство, опять пошла волна забастовок, очереди за хлебом, погромы магазинов. Наконец, депутаты Государственной Думы предложили Николаю отречься от престола, что он выполнил с необыкновенным хладнокровием. Об этом мне передавал один из депутатов, ездивший по этому поручению в ставку. Михаил тоже не принял престола, хотя его и уговаривали кадеты, и образовалось временное правительство.
С падением самодержавия все почувствовали облегчение, но эти месяцы хаос был ужасный. Главное, что создало большую суматоху, это было то, что фронт открылся, и Россия вышла из войны, солдатская масса двинулась по домам, транспорт расстроился, дисциплина упала.
Временное правительство, во главе с истеричным Керенским, оказалось бессильно направить жизнь государства в какое-либо русло. В те дни Москва имела своеобразный вид. В трамваях ездили бесплатно, всюду масса недисциплинированных солдат, офицеры попрятались, полицейских арестовывают, городовых бьют. Масса слухов и разговоров.
Министром Народного Просвещения был Мануйлов. Он немедленно уволил всех назначенных Кассо профессоров и в их числе полетел и наш Голубев. Заместить освободившиеся кафедры было предложено Советам, путем рекомендации в кратчайший срок. По этому поводу я пережил большое волнение, и моя дальнейшая судьба после этого определилась на ближайшие одиннадцать лет. На кафедру нашей клиники А.Б. Фохт рекомендовал Плетнёва, а В.Д. Шервинокий – меня. Нужно сказать, что Плетнёв был ассистентом и ординатором у Павлинова, но когда в 1907 году Д.Е. Голубинин получил нашу кафедру, то Плетнёву удалось уговорить Голубинина взять его в ассистенты, и он перешёл к нам. Работал он в клинике мало и недолго и вскоре перешёл на Высшие женские курсы. Он был старше меня и во время конкурса уже имел довольно громкое имя. Голубов вёл двойную игру, сначала он мне сам сказал, что будет отстаивать мою кандидатуру, а потом изменил. Словам, я потерпел фиаско и был избран Плетнёв. Мне было обидно, что последний не захотел, чтобы я оставался ассистентом, и я сгоряча подал ректору просьбу об освобождении меня от должности. Одно время я надеялся пройти ассистентом в госпитальную клинику, куда факультет избрал Воробьёва, но во второй инстанции, в Совете, выбрали Предтеченского и, таким образом, я оказался без клиники. Я продолжал чтение лекций в качестве приват-доцента на амбулаторных больных. Так как освободилась кафедра Госпитальной клиники профессора Предтеченского на Высших Женских курсах,27) то мне предложили подать на этот конкурс. Но тут меня ждали непредвиденные затруднения: Плетнев был главный в конкурсной комиссии, и он начал ратовать за какого-то Яновского, поляка из Варшавы. Он всюду его рекламировал и добился того, что комиссия меня и Яновского поставила на равном месте, а Бурмина на втором. В факультете избрали Бурмина (tertius gaudens 28)), а в Совете Бурмина не утвердили и решили объявить новый конкурс. На моё счастье в Москву приехал Яновский и очень неудачно выступил с докладом на Терапевтическом Обществе. Он не понравился, оказался просто практикантом, а не учёным клиницистом и на второй конкурс не подал. Но Плетнёв и тут не успокоился и начал выдвигать кандидатуру уважаемого врача Н.Н.Мамонова. Но в то время за моё дело взялся А.Б. Фохт, в комиссии меня поставили на первое место, и 5 июля 1918 года я поучил кафедру Госпитальной клиники на Высших Женских курсах.
Празднование получения профессуры 27 апреля 1918 года в доме в Нащокинском переулке. Максим Петрович – второй слева, в белом – Софья Петровна
В тот же день в саду дома в Нащокинском переулке. Стоят: второй слева – максим Петрович, третий – Е.Е. Фромгольд, справа от дерева – Дмитрий петрович, рядом с ним – Пётр Петрович, вторая справа – татьяна. Сидят: В белом платье – Софья Петровна, крайняя справа – мать Максима Петровича, А.М. Копанева, впереди на скамеечке – Нина
ГЛАВА ПЯТАЯ
Все перипетии с конкурсом я описал схематично, а на самом деле этот год был для меня годом сплошных волнений. Я тогда не понимал и теперь не могу понять, зачем Плетнёву нужны были все эти интриги. Как-то я даже встретил его на улице и прямо спросил – зачем он ведёт такую кампанию против меня. У него глаза забегали, и так он ничего и не ответил. Я думаю, что тот антагонизм, который установился издавна в наших отношениях, зависел больше от окружающих нас сотрудников, которые пускали разные слухи, передавали разговоры и поддерживали рознь. Я страдал не столько потому, что я не получил кафедры, а больше от того, что я был без клиники и без своего обычного дела. Я не могу не упомянуть о том, что благоприятное влияние на течение этого конкурса оказал известный невропатолог Г.И. Россолимо. В тот год он тяжело был болен воспалением лёгких, я его лечил и часто посещал. Мы с ним очень сошлись, он был представителем настоящей интеллигенции с очень отзывчивой душой. Он свёл меня с Фохтом и вскоре я вступил в тесную дружбу с последним. Я помню, сколько приятных вечеров провёл в его обществе. А.Б. Фохт был удивительный рассказчик, и он очень хорошо знал жизнь и историю Московского Университета. Он был членом прогрессивного кружка профессуры, в который входили и словесники, и историки, и юристы. А.Б. давал блестящие характеристики и очень образно и красочно описывал жизнь университета. От этих бесед я получал гораздо больше удовлетворения, чем от театра.
А.Б. ориентировался в конкурсных делах и горячо принял мою сторону. В Плетнёве он совершенно разочаровался, называл его интриганом, сумел так составить отзыв, что я оказался кандидатом бесспорным.
Я был очень рад, что этот год и последующие годы мне часто приходилось общаться с А.Б. Фохтом, и я навсегда буду чтить его память. Замечательно, что я не был его учеником, но меня пленяли в нём широкий кругозор и интерес, который он проявлял к литературе, к театру; он не был узким специалистом, и в науке у него были большие способности к синтезу, наконец, у него в натуре проявлялся талант и темперамент.
В.Д. Шервинский, несмотря на большое ко мне расположение быстро робел и сдавал позиции, а А.Б. Фохт как раз наоборот, он оживлялся и умел проявить много энергии и горячности для аргументации и доводов в пользу своего кандидата.
Вынужденное моё бездействие и пауза в клинической работе продолжалась около года. Но этот год (1917-1918) был годом революции, крушения старого строя и началом нового порядка после Октябрьской Революции. В это время обычной, спокойной работы не могло быть. Занятия в Университете всё время нарушались.
В 1917 году, по предложению Г.А. Крестовникова, мы переехали в квартиру его умершей матери Софьи Юрьевны в Нащёкинский переулок. Софья Юрьевна была родной бабушкой Сони и являлась очень колоритной фигурой тогдашней старой буржуазной Москвы. По происхождению она была гречанка, в молодости была очень красива и величественную осанку сохранила до старости. В этой большой квартире она жила одна. Два раза в год – на Рождество и на Пасху – у неё был традиционный обед для родственников, и я, после женитьбы, аккуратно бывал на этих довольно скучных обедах. Интересно было только наблюдать, как с каждым годом увеличивалось число участников этих собраний, появлялись новые мужья и жёны, рождались и подрастали дети. Она собирала всех своих детей, внуков и правнуков.
К нам она хорошо относилась, хотя по своим взглядам она выше всего ставила материальное благополучие и преклонялась перед богатством.
Нрава она была твёрдого и довольно крутого, но как всегда бывает, с болезнью стала гораздо мягче и ласковее и трогательно ждала моего прихода, когда я её лечил от тяжелого рецидива раковой болезни.
Первый год жизни в Нащёкинском переулке был годом очень тяжёлым и полным волнений. Сначала мы там, в этом полуособняке, великолепно расположились, у нас был сад с балконом, масса цветов. Помещение очень свободное, со многими службами. Надежда Александровна жила наверху с младшим сыном и его семьёй, а мы внизу. Октябрьские дни мы провели с большими волнениями. Больше недели нельзя было выходить на улицу. На балконе у нас упал стакан от артиллерийского снаряда. Одна пуля пробила окно. Но вот пришла Советская власть. Жизнь восстановилась не сразу, продолжались затруднения с продовольствием, и ещё долго тянулась гражданская война.
Университеты жили своей самостоятельной жизнью, до них реорганизации дошли не сразу. Когда в 1918 году я бал избран на кафедру, то Высшие курсы управлялись своим Советом, директором курсов был Чаплыгин, и Совет заседал в Круглом Зале, украшенном бюстом Грановского.
Госпитальная клиника, которую я получил, помещалась в частном особняке Линскерова у Красных ворот, там же была хирургическая клиника уха, горла и носа. Хирургическая клиника была поручена профессору оперативной хирургии – В.М.Минцу, а ушной заведовал Л.О. Свержевский.
Помещение было очень тесное, совершенно неприспособленное, аудитория маленькая и душная, но лаборатория была обставлена недурно. Нас выручало то, что материал в виде больных мы получали из Басманной больницы,1) откуда специальный ассистент мог делать отбор наиболее интересных больных и переводить их ко мне в клинику.
В клинику я пришёл как в женское царство, с одним ассистентом Р.М. Обакевичем. Все остальные ординаторы и ассистенты были женщины. Слушательницы тоже были женщины. Р.М. Обакевич проявил кипучую энергию по устройству и организации клиники. Первые мои шаги на профессорском поприще были довольно робкие, но я вскоре освоился, ибо персонаж оказался очень преданным делу и хорошо подготовленным и к концу первого семестра я стал читать уверенно и спокойно.
Как только Советская власть добралась до высшей школы и до больниц, у нас явилась мысль о том, чтобы получить лучшее помещение для клиники. Мы воспользовались тем, что все бывшие больницы ведомства императрицы Марии передавались городу и начали хлопотать о помещении одной из этих больниц. Я с профессором Минцем поехал к Семашко он
Среди моей кипучей деятельности вдруг летом 1914 года грянула германская война. Первые удары этой войны были ужасны. Героическая Бельгия, падение её крепостей, нажим на Францию. Наши неудачи в Восточной Пруссии. Оба брата пошли в армию в Сибирскую артиллерию прапорщиками, брат Сони – Кока, тоже пошёл на фронт. Москва была далеким тылом и в ней жизнь била ключом. Начали открывать госпитали и лазареты. Война приняла позиционный характер. Русские армии, как всегда, сражались храбро, но мешали воровство, бюрократизм, измена и шпионаж. К войне мало-помалу стали привыкать, и она долго не отражалась на экономическом положении России. Но с третьего года начались затруднения и, параллельно с ними, волнения и беспорядки. Самое ужасное было то, что двор и его клика не понимали положения. Дума никакого значения не имела, а при дворе бесчинствовал знаменитый Распутин. В декабре 1916 года состоялся очередной Терапевтический съезд, посвящённый военному травматизму, и вот на этом съезде распространилась радостная весть об убийстве Распутина. Это убийство послужило как бы сигналом к общему возбуждению умов, начали произносить речи, предупреждающие правительство, опять пошла волна забастовок, очереди за хлебом, погромы магазинов. Наконец, депутаты Государственной Думы предложили Николаю отречься от престола, что он выполнил с необыкновенным хладнокровием. Об этом мне передавал один из депутатов, ездивший по этому поручению в ставку. Михаил тоже не принял престола, хотя его и уговаривали кадеты, и образовалось временное правительство.
С падением самодержавия все почувствовали облегчение, но эти месяцы хаос был ужасный. Главное, что создало большую суматоху, это было то, что фронт открылся, и Россия вышла из войны, солдатская масса двинулась по домам, транспорт расстроился, дисциплина упала.
Временное правительство, во главе с истеричным Керенским, оказалось бессильно направить жизнь государства в какое-либо русло. В те дни Москва имела своеобразный вид. В трамваях ездили бесплатно, всюду масса недисциплинированных солдат, офицеры попрятались, полицейских арестовывают, городовых бьют. Масса слухов и разговоров.
Министром Народного Просвещения был Мануйлов. Он немедленно уволил всех назначенных Кассо профессоров и в их числе полетел и наш Голубев. Заместить освободившиеся кафедры было предложено Советам, путем рекомендации в кратчайший срок. По этому поводу я пережил большое волнение, и моя дальнейшая судьба после этого определилась на ближайшие одиннадцать лет. На кафедру нашей клиники А.Б. Фохт рекомендовал Плетнёва, а В.Д. Шервинокий – меня. Нужно сказать, что Плетнёв был ассистентом и ординатором у Павлинова, но когда в 1907 году Д.Е. Голубинин получил нашу кафедру, то Плетнёву удалось уговорить Голубинина взять его в ассистенты, и он перешёл к нам. Работал он в клинике мало и недолго и вскоре перешёл на Высшие женские курсы. Он был старше меня и во время конкурса уже имел довольно громкое имя. Голубов вёл двойную игру, сначала он мне сам сказал, что будет отстаивать мою кандидатуру, а потом изменил. Словам, я потерпел фиаско и был избран Плетнёв. Мне было обидно, что последний не захотел, чтобы я оставался ассистентом, и я сгоряча подал ректору просьбу об освобождении меня от должности. Одно время я надеялся пройти ассистентом в госпитальную клинику, куда факультет избрал Воробьёва, но во второй инстанции, в Совете, выбрали Предтеченского и, таким образом, я оказался без клиники. Я продолжал чтение лекций в качестве приват-доцента на амбулаторных больных. Так как освободилась кафедра Госпитальной клиники профессора Предтеченского на Высших Женских курсах,27) то мне предложили подать на этот конкурс. Но тут меня ждали непредвиденные затруднения: Плетнев был главный в конкурсной комиссии, и он начал ратовать за какого-то Яновского, поляка из Варшавы. Он всюду его рекламировал и добился того, что комиссия меня и Яновского поставила на равном месте, а Бурмина на втором. В факультете избрали Бурмина (tertius gaudens 28)), а в Совете Бурмина не утвердили и решили объявить новый конкурс. На моё счастье в Москву приехал Яновский и очень неудачно выступил с докладом на Терапевтическом Обществе. Он не понравился, оказался просто практикантом, а не учёным клиницистом и на второй конкурс не подал. Но Плетнёв и тут не успокоился и начал выдвигать кандидатуру уважаемого врача Н.Н.Мамонова. Но в то время за моё дело взялся А.Б. Фохт, в комиссии меня поставили на первое место, и 5 июля 1918 года я поучил кафедру Госпитальной клиники на Высших Женских курсах.
Празднование получения профессуры 27 апреля 1918 года в доме в Нащокинском переулке. Максим Петрович – второй слева, в белом – Софья Петровна
В тот же день в саду дома в Нащокинском переулке. Стоят: второй слева – максим Петрович, третий – Е.Е. Фромгольд, справа от дерева – Дмитрий петрович, рядом с ним – Пётр Петрович, вторая справа – татьяна. Сидят: В белом платье – Софья Петровна, крайняя справа – мать Максима Петровича, А.М. Копанева, впереди на скамеечке – Нина
ГЛАВА ПЯТАЯ
Все перипетии с конкурсом я описал схематично, а на самом деле этот год был для меня годом сплошных волнений. Я тогда не понимал и теперь не могу понять, зачем Плетнёву нужны были все эти интриги. Как-то я даже встретил его на улице и прямо спросил – зачем он ведёт такую кампанию против меня. У него глаза забегали, и так он ничего и не ответил. Я думаю, что тот антагонизм, который установился издавна в наших отношениях, зависел больше от окружающих нас сотрудников, которые пускали разные слухи, передавали разговоры и поддерживали рознь. Я страдал не столько потому, что я не получил кафедры, а больше от того, что я был без клиники и без своего обычного дела. Я не могу не упомянуть о том, что благоприятное влияние на течение этого конкурса оказал известный невропатолог Г.И. Россолимо. В тот год он тяжело был болен воспалением лёгких, я его лечил и часто посещал. Мы с ним очень сошлись, он был представителем настоящей интеллигенции с очень отзывчивой душой. Он свёл меня с Фохтом и вскоре я вступил в тесную дружбу с последним. Я помню, сколько приятных вечеров провёл в его обществе. А.Б. Фохт был удивительный рассказчик, и он очень хорошо знал жизнь и историю Московского Университета. Он был членом прогрессивного кружка профессуры, в который входили и словесники, и историки, и юристы. А.Б. давал блестящие характеристики и очень образно и красочно описывал жизнь университета. От этих бесед я получал гораздо больше удовлетворения, чем от театра.
А.Б. ориентировался в конкурсных делах и горячо принял мою сторону. В Плетнёве он совершенно разочаровался, называл его интриганом, сумел так составить отзыв, что я оказался кандидатом бесспорным.
Я был очень рад, что этот год и последующие годы мне часто приходилось общаться с А.Б. Фохтом, и я навсегда буду чтить его память. Замечательно, что я не был его учеником, но меня пленяли в нём широкий кругозор и интерес, который он проявлял к литературе, к театру; он не был узким специалистом, и в науке у него были большие способности к синтезу, наконец, у него в натуре проявлялся талант и темперамент.
В.Д. Шервинский, несмотря на большое ко мне расположение быстро робел и сдавал позиции, а А.Б. Фохт как раз наоборот, он оживлялся и умел проявить много энергии и горячности для аргументации и доводов в пользу своего кандидата.
Вынужденное моё бездействие и пауза в клинической работе продолжалась около года. Но этот год (1917-1918) был годом революции, крушения старого строя и началом нового порядка после Октябрьской Революции. В это время обычной, спокойной работы не могло быть. Занятия в Университете всё время нарушались.
В 1917 году, по предложению Г.А. Крестовникова, мы переехали в квартиру его умершей матери Софьи Юрьевны в Нащёкинский переулок. Софья Юрьевна была родной бабушкой Сони и являлась очень колоритной фигурой тогдашней старой буржуазной Москвы. По происхождению она была гречанка, в молодости была очень красива и величественную осанку сохранила до старости. В этой большой квартире она жила одна. Два раза в год – на Рождество и на Пасху – у неё был традиционный обед для родственников, и я, после женитьбы, аккуратно бывал на этих довольно скучных обедах. Интересно было только наблюдать, как с каждым годом увеличивалось число участников этих собраний, появлялись новые мужья и жёны, рождались и подрастали дети. Она собирала всех своих детей, внуков и правнуков.
К нам она хорошо относилась, хотя по своим взглядам она выше всего ставила материальное благополучие и преклонялась перед богатством.
Нрава она была твёрдого и довольно крутого, но как всегда бывает, с болезнью стала гораздо мягче и ласковее и трогательно ждала моего прихода, когда я её лечил от тяжелого рецидива раковой болезни.
Первый год жизни в Нащёкинском переулке был годом очень тяжёлым и полным волнений. Сначала мы там, в этом полуособняке, великолепно расположились, у нас был сад с балконом, масса цветов. Помещение очень свободное, со многими службами. Надежда Александровна жила наверху с младшим сыном и его семьёй, а мы внизу. Октябрьские дни мы провели с большими волнениями. Больше недели нельзя было выходить на улицу. На балконе у нас упал стакан от артиллерийского снаряда. Одна пуля пробила окно. Но вот пришла Советская власть. Жизнь восстановилась не сразу, продолжались затруднения с продовольствием, и ещё долго тянулась гражданская война.
Университеты жили своей самостоятельной жизнью, до них реорганизации дошли не сразу. Когда в 1918 году я бал избран на кафедру, то Высшие курсы управлялись своим Советом, директором курсов был Чаплыгин, и Совет заседал в Круглом Зале, украшенном бюстом Грановского.
Госпитальная клиника, которую я получил, помещалась в частном особняке Линскерова у Красных ворот, там же была хирургическая клиника уха, горла и носа. Хирургическая клиника была поручена профессору оперативной хирургии – В.М.Минцу, а ушной заведовал Л.О. Свержевский.
Помещение было очень тесное, совершенно неприспособленное, аудитория маленькая и душная, но лаборатория была обставлена недурно. Нас выручало то, что материал в виде больных мы получали из Басманной больницы,1) откуда специальный ассистент мог делать отбор наиболее интересных больных и переводить их ко мне в клинику.
В клинику я пришёл как в женское царство, с одним ассистентом Р.М. Обакевичем. Все остальные ординаторы и ассистенты были женщины. Слушательницы тоже были женщины. Р.М. Обакевич проявил кипучую энергию по устройству и организации клиники. Первые мои шаги на профессорском поприще были довольно робкие, но я вскоре освоился, ибо персонаж оказался очень преданным делу и хорошо подготовленным и к концу первого семестра я стал читать уверенно и спокойно.
Как только Советская власть добралась до высшей школы и до больниц, у нас явилась мысль о том, чтобы получить лучшее помещение для клиники. Мы воспользовались тем, что все бывшие больницы ведомства императрицы Марии передавались городу и начали хлопотать о помещении одной из этих больниц. Я с профессором Минцем поехал к Семашко он